Рождественский фестиваль
поэзии и музыки

 

Бог на небе, люди – на земле

© Автор: Виктор Батура

Вы сами видели нередко,
Как, сквозь листву прорвавшись, свет
Вдруг вспыхнет солнышком под веткой.
На землю падая, вдруг луч
Накроет солнечной ладошкой
Пригорки муравьиных куч,
Червя, листок, травинку, кошку.
Так в нашей памяти живут
От детства солнечные пятна,
Порой выплескивают жуть,
Порой зовут к себе обратно...

Степь. Горячее солнце начинающейся осени. Хочется пить и... есть.
Степь безлюдна от горизонта до горизонта. Вчера здесь шла еще группа людей человек в тридцать. В основном женщины, дети. Мужчин мало – пожилые и старики – остальные на фронтах. А сегодня с утра после ночевки в сельце, в направлении Калача идут только четверо, без попутчиков. Дед, еще бодрый на ходу, пожилая женщина – его жена – моя бабушка, молодая симпатичная женщина – их дочь, моя мама и пятилетний мальчик – это я. У каждого из нас за спиной мешочек. С помощью веревок они надеваются на плечи, вроде рюкзака.
Самый большой – у деда. Он несет найденные среди пепелища своего дома молоток печника, ватерпас, мастерок, отвес, чудом уцелевший аппарат «Фотокор» в чехле и штатив к нему. А дед мой был профессиональным фотографом, но и умело печничил, выводил стены, изготовлял лепницу. В верхней части его мешка лежала Библия с цветными картинками и чуть подпаленное огнем Евангелие с золотым обрезом. Эти вещи ох как омрачали нас во время наших скитаний! Из мешков остальных моих родных больше всего меня привлекал мешок бабушки. Она несла кое-какие остатки пищи. Главное – кусочек сала, которое она опускала в кипяток, если удавалось достать муки на «болтушку». В мешке мамы – какие-то теплые вещи и палехская шкатулочка с сувенирами и письмами папы из блокадного Ленинграда. В моем мешке тоже лежало что-то из одежды, а главное (для меня) осколки разных размеров, подобранных еще возле развалин дома да прямого попадания в него немецкой авиабомбы. Были у меня еще гильзы от наших и немецких винтовок. Но взрослые убедили меня не брать их в дорогу, так как немцы при обыске могли повесить за «предметы боевого назначения». Мама успокаивала: «Немцев прогонят, наберешь этих гильз сколько хочешь. А то еще и артиллерийских».
И вот мы одни в пустой, горячей степи. Не слышно моторов грузовиков, не слышно и не видно самолетов. Птицы (не знаю их названий, всех их я называл ястребами) висят в горячих потоках воздуха чуть трепеща кончиками крыльев. Увидев добычу (мышь ли, суслика), падают стремительно на землю, только не переворачиваются через крыло, как пикировщики «Юнкерсы», и мчатся в полной тишине. Некоторые взмывают вверх сразу – промахнулись, другие долго возятся в травах – обедают. Я оглядываюсь на птиц, отстаю, на меня прикрикивают, и я снова догоняю своих. А есть хочется! В селе ничего достать не удалось. Попили кипятку с заваркой сухого чебора перед сном.
У деда карта. Откуда – не знаю, но он уверенно говорит, что дотемна доберемся до какого-то поселка. Дорога земляная, накатанная шинами грузовиков, приводит к пересечению с другой, такой же грунтовой дороги. Куда ни взгляни – никого и ничего кроме трав, птиц в воздухе и жаркого солнца в небе, уже покатившегося к закату. Остановились. Бабушка разрешила попить из фляжек. Бабушка вообще была основой нашего семейства в этих скитаниях от Сталинграда до Луганска. Пьем воду и невольно осматриваемся. Вдруг мама закричала, показывая на обочину дороги, что пересекала нашу: «Смотрите! Каравай!» И правда, у самого края дороги лежал круглый пышный каравай нетронутого серого хлеба. Когда его подняли, он оказался только что выпеченным. Чистый запах хлеба, прогретая солнцем мякоть под совсем не черствой коркой! Откуда он взялся здесь, среди степи, на нашем голодном пути? Бабушка громко благодарила Бога. Дедушка тоже тихонько читал «Отче наш». Раз за разом, погромче произнося: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь...» Мама стояла, прижав хлибыну к груди. А я подпрыгивал от радости, что можно будет хоть что-то съесть. Тем более от булки (мне, малышу, она казалась огромной) шел восхитительный хлебный аромат. Сделали привал. Тут же, у дороги, под солнцем. Бабушка отрезала от каравая четверть, разрезала ее на четыре ломтя и раздала их каждому по куску хлеба.
Откуда взялся этот хлеб, такой свежий, в пустой степи? Шагая по дороге к перекрестку, мы не видели ни попутчиков, ни машин, ни пылевых хвостов, что долго висят в воздухе за прошедшей машиной. Да и сельчане ближних поселений в пути вряд ли могли потерять такую ценность. Поэтому мы предположили, что хлеб могли для таких как мы, редких в этом направлении беженцев, оставить ночью или утром шофера – немцы или итальянцы. Но вот как на хлеб не набрели и не объели степные зверюшки? Словом, загадка. Но нам этот хлеб был кстати.
Та же степь. Через сколько дней, не помню. Опять мы шли в потоке людей с мешками, саквояжами, колясками. «Голосовали» попутным порожним грузовикам. Шоферы иногда тормозили. Если люди просились в попутном им направлении, то откидывали задний борт и торопили с посадкой, покрикивая: «Лес! Лес! Шнеллер!»
Мне запомнились эти громадные грузовики с стеклами на кузовах, с колесами намного выше моего тогдашнего роста и с дрожащими на ходу «усами» на краях бамперов. В них ужасно трясло и бросало, пахло жутким запахом горелой солярки, но на них можно было хоть сколько проехать, а не топать по пыли. Платы за провоз шофера не брали. С запахом выхлопных газов у меня осталось воспоминание – чей-то рассказ о «душегубках», где пассажиров закрывали, а потом к ним пускали газ из работающего мотора. После того я часто спрашивал маму, если меня подсаживали в кузов попутного грузовика, не душегубка ли это.
Однажды остановился грузовик около нашей группы – человек с десяток. Два солдата открыли борт и заставили залезать в кузов, где уже были люди. Солдаты залезли следом, и мы поехали. Люди молчали и смотрелись испуганными. Грузовик проехал какой-то шлагбаум и остановился. «Выходить!» прозвучала команда. Так мы приехали в концлагерь.
Мне запомнилось огромное поле, на котором находились люди всех возрастов. Костры, у которых они сидели, спали, на которых готовили пищу (у кого были какие-то запасы). Ночи были еще теплые, и мы костра не развели. Тем более что и готовить нечего было. Люди сидели семьями и чего-то ожидали – потом я понял, чего. Иногда слышались свистки паровозов – значит, рядом железная дорога. Сколько дней мы там пробыли, не помню. Кажется, немного. Вечерами – еще по светлому времени – мы с мамой ходили по лагерю «на прогулку». Может, у кого-то удастся выпросить кусочек вареной картофелины или сухарь. Так поступали не одни мы. Немцы – видимо охрана, – жившие в палатках за высоким забором, иногда, видимо, что-то выдавали лагерникам, но нам не удавалось на такую раздачу попасть. А есть хотелось здорово. Однажды во время «прогулки» мы подошли к забору, за которым виделись крыши товарных вагонов. Чей-то гнусавый голос выкрикивал с короткими интервалами: «Раз нули! Два нули! Три нули...» Меня удивило это слово – нули, – и я спросил маму, что это значило. Мама не могла мне ответить. Какая-то женщина, бывшая рядом с нами, пояснила: «Мужчин грузят!» – «?» – «Ну что, не знаете? В Германию везут на работу». – «А женщин как грузят?» – спросил я. «Тогда по-другому кричат», – ответила женщина. Но как? И до сей поры не знаю. Вот для чего собрали людей в этот лагерь!
Вспомнился эпизод – однажды под вечер немцы привезли и бросили на «плацу» тушу лошади. Сейчас же к ней кинулся народ – с ножами, топорами, пилами, у кого что было, чтобы урвать хоть кусочек мяса на еду. И, конечно, тут же началась потасовка. Кого-то ударили чем-то острым. Взвился вопль боли. Откуда-то взялись трое солдат с винтовками. Стали поодаль, взяли винтовки на прицел. Один выкрикнул. Залп по дерущейся толпе! Снова вопли. Ужас и боль. Толпа – врассыпную. Около туши остался лежать человек. Немцы с винтовками ушли. А через несколько минут двое солдат привели группу мужчин с лопатами и длинным столбом. Они вкопали в землю столб, подвесили под плечи тело убитого и подтянули его на верх столба. Включились громкоговорители, проревел какой-то марш. И голос по-русски неторопливо объявил, что со всеми нарушителями порядка в лагере будут поступать так же. Сколько времени пробыли в лагере? Не запомнилось. Все время было тепло, и не шли дожди. В один из дней к нам подошли три солдата. Указав пальцем на деда и маму, один из них (старший, верно) коротко сказал: «Ком!» Двое других сняли с плеч винтовки, держа их перед собой, куда-то повели наших. Наверное, я плакал, а бабушка моя думала о чем-то ужасном. Не помню. Почему-то запомнилось реакция соседей. С выражением ужаса (или страдания) на лицах они ринулись насколько возможно во все стороны от нас. Мы с бабушкой оказались на пустом пятачке. К удивлению соседей и к нашей огромной радости, дедушка и мама довольно скоро возвратились с теми же солдатами. Ничего не говоря, они собрали вещи. Мама надела мне на спину мой «рюкзак» (он же подушка во время моего сна). Свой мешок она держала в руках, как и бабушка с дедушкой. И солдаты повели нас... к выходу из лагеря. У шлагбаума немцы проверили наши документы, просмотрели и прощупали вещи, и мы зашагали прочь.
Хотя потом на нашем пути нас задерживали и проверяли много раз, но больше ни в какие лагеря не приводили.
Не знаю (не поинтересовался потом), куда девали немцы остальных, не отправленных в Германию. Или тоже выпускали таким же образом? Для меня это загадка до сих пор.
Об этом «заключении» в нашей семье впоследствии никогда не говорили. В анкетах на вопрос: «Находились ли Вы на оккупированной территории?» всегда давали отрицательный ответ. Уже в 80-х годах, перебирая с мамой старые бумаги, я нашел осьмушку плотной белой бумаги с эмблемой орла, держащего в когтях свастику, и печатным текстом. В вольном переводе – это было предписание всем компетентным органам не препятствовать передвижению деда с семьей в западном направлении – за Дон, Днепр и далее. Ниже шла подпись и орленая со свастикой печать. Мама сказала, что нам дали этот документ в том самом концлагере.
Стало холоднее, а мы все еще были очень далеки от Луганска, где мои старшие надеялись приютиться у родственников, если те были, конечно, живы и здоровы. Где и как перебрались через Дон на ту сторону, не запомнилось. Помню какой-то поселок с отдельными деревьями и осыпавшейся листвой (верно, была уже середина осени). Пустили нас в какой-то дом, где и пробыли сколько-то дней. Запомнился немец – унтер-офицер, вероятно – комендант поселка. Видимо, работы у него было немного, потому что он собирал в кучу немногочисленных местных мальчишек от пяти до десяти или более лет, учил их устному счету и какой-то песне на немецком языке. Вечерами играл на своей губной гармошке. Довольно красиво для слуха. Появившегося меня он тоже принял в свою «школу».
Там со мной сразу же вышел конфуз. Сидел я среди самых маленьких. Немец опрашивал по очереди названия цифр на немецком. Названия «айн», «цвай», «драй» я знал. Дальше – пустота. Но эти названия уже произнесли другие мальчики, и я должен был назвать цифру «четыре» по-немецки. В наших скитаниях по степи я слышал, как немецкие водители, передавая друг другу деньги или сигареты, часто после этого упоминали слово «найн». Значения этого слова я не знал и потому решил для себя, что, верно, это название какой-то цифры. И вот теперь, по созвучию с цифрой «три» (драй), я ляпнул «найн». Немец рассмеялся, а я получил подзатыльник с одной стороны и кукиш, сопровождаемый злорадным и протяжным «Ннн-а-а-а-!» с другой стороны, от своих «одноклассников». Немец после этого вскрикнул: «Нох айнмаль!» Эти слова мне были знакомы – на вечеринках в доме моего деда до войны мамина подруга пела по-немецки и по-русски известную в те времена арию с припевом: «Ну еще, пой скорей песнь свою, соловей...», и я приготовился слушать объяснение. Немец растопырил пальцы и, загибая их, громко произносил «айн», «цвай», «драй», «фир», «фюнф». Так я еще до школы освоил счет до десяти.
Я выстрогал что-то похожее на винтовку, мама привязала веревочный «ремень», и я бегал в окрестностях поселка по степи (благо было сухо) и воображал себя то снайпером, то охотником. Прицеливался в птицу или какую-то степную зверюшку и громко выкрикивал: «Бах! Бах! Бах!» Если птицы или зверюшки убегали (улетали), то я считал, что я их добыл. Однажды я встретил бородатого мужчину – жителя этого поселка, который возвращался домой, неся в руке убитую большую птицу (вероятно, дрофу). За спиной мужчины висел самострел – короткий лук, прилаженный к струганному винтовочному ложу. В сапог были засунуты несколько стрел со стабилизаторами из белых перьев. Повстречавшись со мной, он спросил: «Ну что охотник? Много добыл?» Я смутился и ничего не ответил. А тот вполне серьезно предложил: «Давай меняться! Ты мне ружье, а я тебе самострел». Самострел, конечно, вещь настоящая, не то что мое «ружье». Но ружье-то я выстрогал сам, без чей-то помощи! Потому отверг такое предложение. Когда стал постарше, подумал: «А глупо я поступил!» Утешал себя тем, что в путешествии нашем неизвестно, что могло еще случиться. Попади на эсэсовцев, могли и погибнуть, посчитай они самострел оружием. В каком поселке это было? Названия не запомнилось.
В доме, куда нас пустили на несколько дней (было уже довольно холодно) немилосердно дымила печь. В редкий день она не выплескивала в комнату несколько клубов дыма, когда подкладывали порцию соломы или кизяка. Хозяин, пожилой с короткой бородкой казак, узнав, что дедушка умеет печничить, договорился с ним о ремонте печи. Вдвоем с дедушкой они приготовили глину (дед специально ходил в овраг и выбирал нужный пласт), и с утра дед начал работу. Накануне он со свечей обошел комнаты и саму печь, наблюдая, в каких местах пламя наклоняется к печи, а в каких – напротив, вглубь комнаты. Утром он начал разбирать стенки печи, что-то выколачивая из кладки, ставя кирпичи по-иному. Закончив перекладку в одной комнате, перешел в другую. И вот там нас ждало чудо. Разобрав одну из полок воздуховода (пусть простят меня печных дел мастера, не знаю, как назвать детали внутреннего устройства печи), дед обнаружил глиняный горшочек, литра в два объемом, полный каймаку. Так здесь называют подсохшие сливки, укладываемые в горшок по слоям, – лакомство и в мирное время, а уж сейчас-то... Дед позвал хозяина. Тот пришел, выразил удивление, позвал хозяйку. Оба удивились, качали головами. Откуда? Горшок поставили на стол, и дед продолжил работу. Меня в комнате этой интересовал и процесс работы, и горшок с каймаком, очень вкусно пахнувший. Последние кирпичи дед клал уже при свете керосиновой лампы. А горшок все стоял, дразня своим ароматом.
Начали протапливать потихоньку печь – сушить. Хозяин сразу обратил внимание: «Дывысь, не дымыть!» От глины между кирпичами исходил пар. Мама повела меня ужинать (было немного вареной картошки, а хозяйка дала целые полстакана молока). Потом не знаю, какой разговор происходил между дедом и хозяевами, но горшок каймаку был отдан нам. Хотя хозяева утверждали, что они и понятия не имели об этом горшке, и знать не знают, как он в печь попал, мне потом, через много лет, думалось, что таким вот образом добрые люди рассчитались с дедушкой за работу.
В том же селе ли, в другом ли, я впервые «получил за труд». Умер набожный человек. Родные хотели отпевать его по всем христианским правилам. Но не было священника, не было и людей, знавших ход церковной службы. Не знаю, откуда дедушка мой знал все правила молебнов, но, когда он упомянул о своем умении, его попросили выполнить обряд отпевания. Для подачи соответствующих возгласов нужен был помощник – дьячок. Дедушка целый день перед обрядом обучал меня словам, которые я должен был произносить и запоминать вместо текстов, когда я должен был подать возглас. Благодарные родичи покойного не только пригласили всю нашу семью на поминки, но и персонально мне дали большой пирожок с луком и картошкой. За труды! Потом, уже после освобождения этих краев от фашистов, на нашем обратном пути в Сталинград, дедушка брал меня как помощника на отпевания. А однажды – даже на венчание!
Степь все тянулась, и по ней тянулась жгучая, леденеющая поземка. Иногда мы останавливались на несколько дней – мела метель, но чаще, переночевав в одном поселке, утром уходили дальше – в другой. И таких странников было во множестве. Иногда удавалось подъехать на попутном грузовике. Но чаще шли пешком. Мама обморозила пальцы ног. Обнаружилось это на переходе, среди степи, когда она вдруг не смогла идти дальше. Меня от обморожения спасла бабушка, неся километрами на руках и спрятав мои ноги в ботиночках под платье. Сели на обочину, вытоптав снег между наметенными сугробами. Хоть и получилось от ветра защита, но от мороза спасения не было. Бабушка растирала снегом мамины ступни. Что делали я и дед, не помню. Помню только, что и у меня стали болеть ступни и возглас мамы: «Смотрите!» Буквально напротив места, где мы сидели, стоял чуть запорошенный снегом немецкий фельдшерский чемоданчик! Дед подналег и поднес к нам. Чемоданчик был полон лекарств. Названия неизвестные, но запахи от некоторых упаковок знакомые. Большая металлическая банка пахла камфарой. Название на ней «Футскрем». Это же крем от обморожения ног! Растерли маме и мне ноги, и она смогла дохромать до поселка. Лекарства из этого чемоданчика еще не раз пригодились нам. Дожил этот чемоданчик до самых девяностых годов. Банка, снадобья, которое спасло мамины ноги, а всех нас от верной гибели от мороза в степи, лежала в нем как напоминание о чудесах, которые вдруг по неизвестным причинам случаются и сохраняют жизнь людям. Убежден – по высшей воле и в самые трудные моменты, когда люди просто не в силах помочь себе сами.
Далее, правда, на наших дорогах чудес больше не встречалось. Если, правда, не считать чудом добрые отношения между людьми, разделенными языками, религиями, долгом и иными явлениями, заставляющими людей воевать друг с другом.

...Это была какая-то станция. Много, много путей – и на них длиннейшие эшелоны товарных вагонов. Как дед находил состав, который шел в нужном нам направлении? Загадка для всех нас. На одном из вагонов будочка охранника. Небольшая, в верхней части застекленная со всех сторон, с двумя – на обе стороны путей – дверцами. В нее ведут две лесенки, по одной с каждой стороны. В увиденной нами будке стекла выбиты все. Видимо, охрана в ней не ездила. Мы забрались туда, и бабушка с мамой стали завешивать рамы чем-то из нашего скарба. Дедушка ушел, вернулся, неся куски листового стекла, жести фанеры, и принялся вставлять все это в пустые рамы, словно нам представляло ехать в будке несколько дней. Бабушка с мамой собрали между путями соломы (видно, стоял состав с фуражом или ехала тут кавалерийская часть). Забили все дыры соломой. Дед «застеклил» окна. Он действительно повставлял стекла в рамы, через которые просматривались крыши вагонов, а в рамы дверей частично вставил фанерки. Стало чуть теплее. Мороз остался, но ветер уже не продувал будку. Едва закончили (я тоже вязал жгуты из соломы, которые мама потом заталкивала в щели), появился пеший охранник эшелонов – усатый мужчина, не скажу какого возраста – все, кто старше 20 лет, казались мне стариками. Одет он был в черную бекешу без погон, но под ремень, в серой папахе неведомого нам фасона, в сапогах. Он стащил из-за плеча винтовку и, направляя ствол на нас, стал кричать на нас то по-немецки – звучало часто слово «вэк», то на незнакомом нам диалекте украинского – звучало и понятное «Геть!» Мама потом сказала мне, что это галициец, на подобном языке говорили у нее в техникуме с Западной Украины. Он кричал на нас, но в будку не лез: видно, это не входило в его обязанности. Тем не менее, он вдруг выстрелил в воздух, и тут же послышались тяжелые выхлопы мотоцикла. Внизу остановился громадный мотоцикл с коляской и тремя немцами не нем. Сидевший за рулем что-то спросил охранника, и тот стал то-то ему отвечать. После чего крикнул нам по-русски: «Куда?» «Миллерово!» – отозвался дед из будки. Водитель стал разглядывать стенку вагона, видимо, читая отметки мелом. Потом посмотрел бумагу из планшета и снова на стенку вагона. Нас он словно не замечал. Но другой, сидевший позади его, слез и поднялся в будку, заполнив своим огромным телом ее всю. Взял поданные ему наши документы. Посмотрел. Вернул. Его заинтересовало вдруг целость стекол и порядок в будке. Он постучал толстым пальцем по стеклам и воззрился на деда. Молча. Дед тоже молча показал алмазный стеклорез и небольшую ножовку. Немец воскликнул: «О-о-о!» и о чем-то прокричал другим вниз. Теперь немцы разглядывали нас, даже как мне показалось, с уважением, а галициец даже головой тряхнул. Немец в будке похлопал деда по плечу сказал: «Гут!» и подал ему пачку сигарет.
Дед не курил, но сигареты взял. Они тоже долго хранились у мамы, как и банка из под «футскерма». Когда я стал курить, мне все хотелось попробовать их: говорили, что они из морской травы. Но мама не позволяла, «Это реликвия. Это наша память», – говорила она. Потом немец с помощью часов объяснил, что состав пойдет на Миллерова через два часа. Немцы сели на мотоцикл. Галициец тоже разместился на запасном колесе коляски, и они уехали.
Удивительно, но из того отрезка нашего пути, кроме этого эпизода, мне ничего не запомнилось. Как мы ехали? Куда и когда приехали? А потом помню большой каменный дом со многими комнатами. Кроме хозяев (а их было человек десять – пожилые и две молодые певучие девушки) в комнатах были еще такая же семья беженцев и два солдата-испанца. Меня очень смешили невиданные пилотки со свисающими впереди кисточками. Одного из испанцев звали Франко (наверное, полное имя его было Франсиско. Одна из девушек под вечер подбегала с вопросом: «Франко, ты сегодня дежуришь»? На его: «Но» она просила: «Возьми меня на танцы в клуб! Я буду танцевать только с тобой!» А молодой солдат восклицал: «Муибъен!», обхватывал ее плечи и смеялся, говоря ей на ушко что-то на своем языке. Городок, где был этот дом, назывался Ровеньки. Однажды вечером я услышал, как хозяйка полушепотом с замираниями рассказывала моей бабушке и маме и женщина из другой семьи беженцев, что у них в городке, в гестапо, мучают молоденьких мальчиков и девочек, каких-то партизан. Много лет спустя, уже школьником, читая «Молодую гвардию» А. Фадеева, я понял, что тогда речь шла, по-видимому, о них.
Наконец – Луганск. Мы в доме давней знакомой моих дедушки и бабушки. Ее имя не запомнил. А вот имя немецкого солдата запомнил – Вилли. Немец ходил на службу не ежедневно. Сидел в доме, никого не беспокоя. Когда я в доме стал рисовать обрезками карандашей на любых клочках бумаги (рисовал, как правило, воздушные бои и горящие здания), Вили подходил, смотрел, что-то говорил. Я его, естественно, не понимал, но иногда старался повторить его слова. Тогда он легонько стучал ногтем по моей голове, говоря: «Копф шосс!» (Значение этих слов я узнал в школе и огорчился).
Из военной амуниции Вилли мое внимание больше всего привлекал штык на винтовке. Широкий мечевидный клинок с желобками по обеим сторонам. С этим штыком связаны вот такие мои воспоминания. Однажды Вилли принес солидный кусок сырого мяса, снял штык со ствола, сделал из куска огромную, как мне казалось, отбивную, надел на штык и стал жарить ее прямо над углями в печной топке. Съел сам, не предложил никому ни крошки. А собственно зачем было предлагать пищу людям, которых он послан уничтожать? Однажды он ушел очень рано и вернулся затемно. Штык на винтовке Вилли был в крови по рукоятку. Женщины смотрели на него с ужасом. Он кого-то наверняка убил. Какого-то неизвестного нам нашего бойца. Вилли, заметив взгляды, ткнул рукой в направлении стены, со стороны которой слышалась недалекая канонада. Наши уже приближались к городу. Сказал: «Пу-пу-пу!» и сделал жест – колющее жвижение вперед. Потом стал обжигать в печке кровь на штыке.
Вскоре, в один из дней, мы испытали бомбежку наших самолетов. Сидели в подвале дома всем семейством, и хозяйка с нами. Было тоскливо-страшно, как в Сталинграде, когда город бомбили и обстреливали немцы. Несколько бомб упали рядом. Но обошлось!
А на другой день, под вечер, Вилли сложил вещи в свой ранец. Перекладывая их, он достал суконную пилотку с орлом и свастикой и, подозвав меня, надел эту пилотку мне на голову. Пилотка была мне велика и задержалась только на моих ушах. Потом Вилли оделся полностью и в подпоясанной шинели, тяжелых сапогах, подшлемнике, каске с ранцем за спиной, флягой и котелком на боку, с винтовкой у ноги стал похож на какую-то монолитную статую, тяжелую и грозную, поставленную посреди комнаты. Постояв молча, крикнул: «Хозяйка!» Когда та тоже вошла в комнату, он снял каску, низко поклонился (прямо-таки по-русски), и молча надев каску, закинул за плечо винтовку, по-строевому повернулся и вышел за двери дома, не закрыв двери за собой. Утром в город вошли наши.
С Вилли связано еще одно воспоминание. Зимой в Луганске я на улицу, кажется, не ходил. Моей последней «улицей» был походе по степи. И вдруг я неожиданно заболел. Под челюстью вырос огромный нарыв, перекосил мне лицо. Температура поднялась до сорока, и, как мама рассказывала позже, я лежал, ни на что не реагируя. Даже воды не просил. Мама с бабушкой делали мне компрессы, клали на лоб ледяные тряпки. Кажется, я был очень плох, ибо (опять же по рассказам мамы впоследствии) хозяйка, набожная женщина-сектантка, предложила маме дать мне крысиного яду, чтоб не мучился сам и не отягощал других. Вилли наблюдал всю эту возню со мной терпеливо. (А ведь в принципе, мог и заколоть меня, как враженка.) Однажды ушел и вернулся с офицером в черной форме. Оказалось, он привел врача. Врач – чех по национальности, русский язык он немного понимал и даже говорил на нем. Он посмотрел мою болячку, потом меня всего и сказал маме, что меня надо кормить хорошо и дать лекарства. Лекарства он принес, но только на один прием. Мама вытащила найденный фельдшерский чемоданчик. Чех сразу стал доставать из него нужные лекарства (по частоте произносимых слов, запомнилось что-то вроде «салипили»). Врач велел тут же начать давать мне этих самых «салипили» и помазал нарыв мазью из чемодана.
Доктор пришел снова через несколько дней с инструментами. Разбинтовал мою болячку. (Болела, аж дергала, но температура снизилась, и я уже осознавал, что делается вокруг.) Сказал мне: «Будет больно». Маме и бабушке велел держать меня, чтобы я не мешал его действиям. Намазал нарыв чем-то сильно холодными, разрезал его. Помня, что рта раскрывать нельзя, я визжал и стонал, не разжимая губ. Врач закончил работу, перевязал меня и, уходя, передал маме круглую металлическую коробочку с надписью «Шоколад». Там были дольки шоколада (или его заменителя). Полегчало мне в тот же день, и я, как видите, поправился.
Во время нашего нахождения в Луганске дедушка, с разрешения хозяйки, в чуланчике ее дома сделал фотолабораторию и фотографировал желающих получить фото быстро, буквально за четверть часа. Больших денег такая работа не приносила, но на какое-то пропитание средств давала. Из всех снимавшихся мне запомнилась группа итальянцев. Может быть, потому, что снимал их дед буквально за пару часов до вступления в Луганск наших войск. А может, и по другой причине. Немцы ушли с вечера. Ночью еще гремели мимо дома какие-то грузовые машины. Утро было тихое. И вдруг под дверями остановился тяжелый мотоцикл с четырьмя итальянскими солдатами. Не глуша мотор, все четверо вбежали в комнаты. Один, видно старший, стуча пистолетом по столу кричал: «Престо! Тьомпо! Мототукал пум-пум-пум! Фато!» (Изображение фотоаппарата на треноге и надпись латинскими буквами «Момент» красовалось на нашей стенке чулана, на улице.) Итальянцы пожелали сняться на мотоцикле, т.к. они удирали от Красной Армии. Дед подхватился, установил аппарат на улице, рассадил солдат на мотоцикле в достойной позе и сделал снимок. Пока он проявлял, печатал и подсушивал карточки, итальянцы сидели в комнате. Я тоже находился здесь и рассматривал гостей из-за шкафа. Итальянцы заметили меня, и один резко вскочил, радостно лопоча о чем-то коллегам, подбежал ко мне. Он охватил меня на руки и стал подбрасывать и ловит,ь смеясь и восклицая: « Малэнько бамбино!» Женщины: мама, бабушка и хозяйка, смеялись, наблюдая эту картину. Мы не знали, что «бамбино» по-итальянски «мальчик», потому перевели по-своему – «маленькая бомбочка». Тут дед вынес из «лаборатории» фотоснимки, солдаты их, еще недосушенные, расхватали и со смехом прятали в карманы френчей. Потом «старший» принес и поставил на стол две или три банки сардин и с криком: «Граци!» вспрыгнул на мотоцикл. Но тут тот, который подбрасывал меня, вдруг слез с мотоцикла и, вбежав в комнату, кинулся ко мне. Мама, не понимая причины, испугалась и тоже бросилась ко мне. А солдат снял со своей шеи алюминиевый образок – Мадонна с младенцем – на трехцветном шнурочке и надел его на меня. Потом погладил мои волосы, еще раз произнес «маленький бамбино» и выбежал наружу. Мотоцикл затукал часто и громко и умчался со своими седоками. «Видно, кто-то из детей дома у него», – предположили женщины.
В тот же день у деда снимались уже наши солдаты и офицеры! Мама потом рассказывала (я этого почему-то не запомнил), что я вышел к красноармейцам в немецкой пилотке, да еще с плакатом Гитлера (вывешивались такие плакаты с портретом Гитлера во множестве). Мои перепугались, а солдаты рассмеялись. Один достал из вещмешка пилотку со звездочкой (тоже большая мне была), а немецкую снял и кинул бабушке: «Спрячь, мамаша, на память о немцах!»
Куда девалась немецкая, не знаю. Наверное, из осторожности выбросили. А наша жила долго. Я в ней и в пионерские походы ходил, и на студенческих каникулах дома носил, и пропала она уже после смерти мамы, вместе с другими вещами – память военного времени. А потом, настали теплые дни, и покочевали мы на родное пепелище – в Сталинград, оттуда – в Пензу и так далее. Тут уж другие воспоминания должны быть, да пока не вспомнились. Видно, не во всякое время светятся солнечные пятна от детства. А вдруг и засияют где?

2013 г.


Рекомендуйте хорошее произведение друзьям и следите за новостями в соц. сетях

опубликовано: 10-12-2016, 14:01

Комментарии:

 
 
 
 
 
Ваше Имя:
Ваш E-Mail:
Оставьте комментарий:
Подтвердите, что вы человек: *

   
     
Цитата
  • nade_47

  • 12 декабря 2016 14:35
  • Группа: Авторы
  • комментирует:
  • Пользователь offline
^
Очень понравилось: так просто и сердечно о таком тяжёлом и страшном..!Успехов вам в вашем творчестве и крепкого здоровья.С уважением и признательностью -Надежда Цыгвинцева.
  • Не нравится
  • 0
  • Нравится
 

Литературно-музыкальный фестиваль Звезда Рождества Запорожская епархия